友情链接: 三级片在线观看 三级片电影 伊人大香蕉 大香蕉伊人 韩国伦理电影 日本伦理电影 澳门上葡京 葡京国际娱乐赌场 澳门上葡京官方网站 澳门葡京国际 上葡京国际 葡京国际在线 葡京网上娱乐 老葡京赌场官方网站 澳门葡京网上娱乐 葡京网上娱乐 上葡京备用网址 上葡京登录 上葡京娱乐平台 澳门葡京网址 老葡京娱乐 葡京游戏网址 葡京娱乐网站 葡京网站赌博 葡京网上娱乐赌场 葡京安全上网导航 葡京彩票官网 葡京游戏城 手机棋牌游戏平台 葡京娱乐场网站 上葡京最大赌场 澳门上葡京赌场 澳门葡京游戏中心 上葡京娱乐场网站 葡京开户网址 澳门葡京官方网址 澳门葡京官网网址 澳门葡京平台 澳门葡京赌场注册 澳门葡京会员注册 澳门葡京赌场开户 澳门葡京会员开户 澳门葡京官网注册 澳门葡京导航 澳门葡京代理开户 葡京真人开户 澳门葡京投注 葡京注册送钱 葡京平台开户 葡京开户网站 澳门葡京娱乐网站 澳门葡京网投 葡京开户 澳门葡京国际娱乐 澳门葡京赌场 澳门葡京博彩 澳门葡京集团 澳门普京 澳门葡京 葡京娱乐官网 葡京在线 葡京下注网址 澳门葡京网上娱乐 葡京代理注册 澳门葡京代理注册 澳门葡京在线 在线葡京 在线澳门葡京 葡京投注网址 澳门葡京投注网址
Лапин А. — Наука и природа. Огонь истории

↑ Вернуться: Полезное чтеніе

Лапин А. — Наука и природа

ИГОРЬ ШАФАРЕВИЧ. О РАБОТЕ «НАУКА И ПРИРОДА» И ЕЁ АВТОРЕ

Моя цель — сказать несколько слов об авторе нижеследующей работы Андрее Ивановиче Лапине. Задача не простая: слишком плохо он укладывается в привычные нормы и оценки. Не знаешь даже, как его характеризовать. Новый для читате­ля автор, с первой публикацией которого тот сейчас знакомится? Это почти верно: до сих пор было опубликовано лишь маленькое эссе Лапина «Наследник человека» («Вестник Русского христианского движения» за 1978 г.. № 125. перепечатано в «Нашем современнике» № 7 за 1990 г.). Или исследователь, написавший за послед­ние десятилетия множество глубоких и оригинальных работ по истории, философии, истории религии, социологии? И это верно. Только рукописи этих работ, как правило, не доходили даже до машинки, в любом случае циркулировали в узком кругу зна­комых автора. Отчасти исключением была работа «Основы марксизма», ходившая в самиздате в начале 70-х годов. Хотя и она не получила широкого распространения: ее критический уровень слишком не соответствовал взглядам большинства тогдаш­них читателей самиздата, в основном носившихся с идеей о том, что «Сталин извра­тил законы марксизма». Обсуждался вопрос о ее публикации в журнале «Конти­нент», но и там она оказалась не ко двору.
Однако те, кто мог познакомиться с рукописями Лапина, черпали из них очень много. Об этом я могу судить по собственному опыту, так как был не только читателем его работ, но и собеседником еще с довоенных времен, когда нам было по 15—16 лет. Даже если я не соглашался с автором, и не соглашался кардиналь­но, я всегда находил в его рукописях совершенно новые идеи, точки зрения. Осо­бенно многим обязана ему моя книга «Социализм как явление мировой истории». Когда она вышла в Париже в 1977 г., я не мог отдать ему должное, не навлекая на него серьезных неприятностей. В советском ее издании я надеюсь сказать об этом подробнее. Мне приходилось встречать и другие случаи очевидного влияния рукописей Лапина в опубликованных произведениях — от концепций и мыслей до почти дословных заимствований — «раскавыченных цитат».
Предлагаемая работа «Наука и природа» была написана в первой половине 70-х годов. В ней высказывается парадоксальный тезис: научный, экспериментальный метод вообще неприменим к познанию Природы. Он в принципе способен изучать лишь некоторые абстракции: природу, подогнанную под условия лаборатории. К объектам природы он может быть применен лишь когда они вырваны из системы есте­ственных связей, если были живыми — умерщвлены (в прямом смысле, как раньше умерщвляли клетку, окрашивая ее для исследования под микроскопом, или в расширенном, как Павлов обездвиживал собаку). Все более широкое применение этого метода органически связано с приведением Природы в подобное «неживое» состояние. В этом и заключается, по мнению автора, психологическая, духовная основа как экологического кризиса, так и революции, основанной на «научном понимании истории». Это не неудачные попытки применения «научного метода», а наоборот, особенно удачные, примеры его наиболее последовательного осуществления.
Обоснованию этой мысли посвящена работа. Приведу несколько других соображений в пользу такого, казалось бы парадоксального, тезиса. Прежде всего то, что несколько других авторов, подходя к вопросу с другой стороны, высказывали близ­кие мысли. Например, известный историк физики Е. Берт в книге «Метафизические основы современной физической науки» пишет следующее: Галилей (как раз осно­ватель экспериментального метода) говорил, что «книга Природы написана на языке геометрии». Обычно это понимают как указание на важность математического аппа­рата для физики. Но мысль Галилея радикальнее. Он изучает физику не реального, а некоторого «геометрического» мира, где, например, тела движутся без трения и сопротивления воздуха и т. д. Именно этим был предсказан весь дальнейший путь физики.
А вот формулировка А. Ф. Лосева: «Говорили: идите к нам, у нас — полный реализм, живая жизнь; вместо ваших фантазий и мечтаний откроем живые глаза и будем телесно ощущать все окружающее, весь подлинный, реальный мир. И что же? Вот мы пришли, бросили «фантазии» и «мечтания», открыли глаза. Оказывается — полный обман и подлог. Оказывается: на горизонт не смотри, это — наша фантазия; на небо не смотри — никакого неба нет; границы мира не ищи — никакой границы тоже нет; глазам не верь, ушам не верь… Батюшки мои, да куда же это мы по­пали? Какая нелегкая занесла нас в этот бедлам, где чудятся только одни пустые дыры и мертвые точки? Нет, дяденька, не обманешь. Ты, дяденька, хотел шкуру с меня спустить, а не реалистом меня сделать. Ты, дяденька, вор и разбойник». (Этот отрывок цитировал Каганович в выступлении на XVI съезде ВКП(б), послужившем сигналом к аресту Лосева.)
Биолог Л. Берталанфи считал, что экспериментальная психология не изучает ни живых организмов, ни людей в их естественном состоянии. Наоборот, сначала крысу помещают в лабиринт, где она находится в совершенно неестественных условиях, не использует большей части возможностей своей психики, превращается в автомат. Из этого и делают вывод, что животное является автоматом. «Результативность» это­го направления исследований основана на том, что и человека при помощи рекламы, индустрии развлечений тоже ставят в столь неестественные условия, что он дейст­вует как крыса в лабиринте или как автомат.
С другой стороны, экспериментальный метод далеко не тождествен науке во­обще. Ряд фундаментальных открытий были сделаны иным путем. Так, Дарвин не ставил экспериментов (кроме, кажется, небольшого числа опытов по скрещиванию голубей) — он наблюдал. И в исследованиях одного из крупнейших биологов нашего времени, создателя этологии (науки о поведении животных) — Конрада Лоренца на­блюдение играло гораздо большую роль, чем эксперимент. На непосредственном наблюдении природы основывались и такие поразительные открытия, как язык пчел, разгаданный фон Фришем, ритуалы животных, обнаруженные Дж. Гексли, и т. д.
Тема статьи А. И. Лапина, кроме ее культурно-исторического интереса, жиз­ненно важна для всех нас. От этого вопроса, быть может, зависит само существова­ние человечества. Мы все сейчас безоговорочно выданы на милость науке, в ее распоряжении находится наша жизнь и смерть. А оценить правильность вызреваю­щих в ее недрах решений мы не в состоянии, разве что последствия принимают колоссальные размеры. При этом весь ход нашей жизни определяется не одним каким-то конкретным эпизодом научно-технического прогресса, а его глобальным течением. Значит, и результат зависит не от взглядов отдельных ученых, а от «научной идеологии» в целом.
Уже много раз обсуждалось, куда она способна толкнуть ученого. Я не говорю о «Фаусте» Гёте, где все это еще довольно абстрактно. Но вот у Достоевского Рас­кольников говорит: «По-моему, если бы Кеплеровы или Ньютоновы открытия вслед­ствие каких-нибудь комбинаций никоим образом не могли бы стать известны людям иначе, как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, ме­шавших бы этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право и даже был бы обязан… устранить эти десять или сто человек, чтобы сде­лать известными свои открытия всему человечеству».
Недавно и на страницах «Нашего современника» обсуждалась ситуация, связан­ная с тем же кругом проблем, — судьба знаменитого биолога Тимофеева-Ресовского, ставшая предметом широкого интереса благодаря посвященному ей роману Д. Гра­нина «Зубр». Я не могу быть объективным к Тимофееву-Ресовскому. Помню, какое впечатление произвели идеи, начавшие циркулировать в послевоенные годы, — что наследственность определяется процессами, происходящими не на организменном уровне, даже не на клеточном, а на атомном. Жизнь как результат атомных явле­ний, управляемых законами квантовой механики! От такой мысли захватывало дух. Все интересовавшиеся общими проблемами науки зачитывались тогда книжкой Шредингера «Что такое жизнь с точки зрения физики?». И основная работа, на которую автор опирался, была работа Тимофеева-Ресовского. Возможно, поэтому я не могу, например, принять стиль письма, опубликованного в № 9 за 1990 год, где Тимофе­ев-Ресовский фигурирует одновременно с валютными проститутками. Многое мне трудно принять и в публикации на ту же тему в № 11 за 1989 год. В качестве аргументов там привлекаются материалы следствия 1946 года. Можно представить себе, какую обработку прошли «свидетели» в руках тогдашних мясников! Да и в 1988 году так ли полно реабилитировала себя советская юриспруденция? Можно ли быть уверенным, что в пересмотренном деле не сказалось желание защитить репутацию «органов»? К тому же употребление терминов, лишенных смысла (вроде «лучи нейтрона»), заставляет сомневаться в том, что авторы досье всегда понимали, о чем они говорят. Вообще мне кажется, что тема личной ответственности Тимофеева-Ре­совского в развернувшейся дискуссии чрезмерно акцентируется. Он-то уж держит ответ перед другим судом. Да и с нашим, советским судом познакомился доста­точно: был на лесоповале обреченным доходягой, чудом спасся. И не нам, которые всего этого не хлебнули, судить его.
Гораздо важнее для нас не судить Тимофеева-Ресовского, а понять импульсы, определявшие его поведение. Ведь жил он в Германии, несомненно читал Гитлера и Розенберга, знал, какую политику по отношению к нашей стране они проводили, какую будущность ее народу готовили. Его институт вел исследования, которые по меньшей мере могли быть использованы в связи с «Урановым проектом» (создани­ем атомной бомбы). Да ведь и у нас его «выдернули» с лесоповала на шарашку лишь потому, что наконец догадались, что он — крупный специалист в этой области.
Судя по различным указаниям, он продолжал любить свою страну. Так почему же он вообще не уехал из Германии? Эмиграция в любую западную страну была возможна. Я знаю нескольких немцев-математиков, эмигрировавших по идейным со­ображениям уже после начала войны. И, несомненно, Тимофееву-Ресовскому предложили бы кафедру в лучших университетах мира. Но под Берлином у него работал целый институт, собрался коллектив талантливых сотрудников, он был увлечен своими исследованиями. Ему было интересно — это перевешивало все остальное. Вот это-то и есть самое страшное.
Ту же атмосферу воссоздают воспоминания многих физиков, работавших над созданием атомной бомбы. У нас — мемуары А. Д. Сахарова, которые недавно начали публиковаться. Атмосфера участия в важном, государственном деле. Напряженное творчество, стимулированное редкой концентрацией в одном месте такого числа талантливых физиков и математиков. Все это, видимо, оттесняло мысли о том, к чему может привести столь интересная работа. Лучше всего выразил это настроение из­вестный физик, лауреат Нобелевской премии Ферми. О работе над атомной бомбой в США он сказал: «В конце концов, это замечательная физика!».
По нашему телевидению сообщалось о том, что при взрывах первых атомных бомб часть населения сознательно оставлялась вблизи, чтобы на них можно было наблюдать действие радиации. Об этом не могли не знать крупные ученые: физики или медики. И что поразительно — после передачи не посыпались возмущенные письма, требования расследования, создания комиссий. Мы все как будто подсознательно чувствовали, что нечто подобное было возможно, но говорить об этом неприлично, как в приличном семействе о нечистоплотном поступке одного из его членов. Да и бактериологическое оружие ведь готовилось с обеих сторон. А кто руководил? — Конечно, ученые, и немалого ранга. Куда до них средневековым смесите­лям ядов, которых так жестоко казнили!
Что же все это такое? Патология, болезненные отклонения от здорового раз­вития? Или в самых основах «научного метода», каким он сложился за последние столетия, заложено нечто предопределяющее и такие его реализации? Аналогичный вопрос мы задаем; себе сейчас по поводу марксизма, социализма, революции… Было ли патологично исполнение или сам «проект»? Тот же вопрос правомерен и по отношению к современной науке, к «научно-технической революции». Не все, может быть, согласятся с тем ответом, который подсказывает статья А. И. Лапина. Но мимо вопроса, который она поднимает в такой острой форме, мне кажется, никому прой­ти нельзя.

АНДРЕЙ ЛАПИН. НАУКА И ПРИРОДА

Я простой физик-лазерщик, не теоре­тик и не экспериментатор, а так — технарь. Общими вопросам науки ни­когда не интересовался, хотя некоторые явления нашей жизни, связанные с наукой, глубоко волнуют меня. Эта неслыханная до сих пор атака на природу, которая ведет­ся, как это ни странно, под эгидой науки. Так как эта, мол, борьба с природой про­исходит по прямому требованию науки. Вчера я повстречал своего приятеля N, и он мне прочитал свою статью о науке. Вот она:

СТАТЬЯ N.

В 1921 году Макс Борн пишет книгу «Тео­рия относительности Эйнштейна». В преди­словии к ней он выражает свое восхищение научным методом. В 1951 году он пишет книгу «Беспокойная Вселенная», в после­словии к которой он распрощался со своим наивным взглядом на науку. Вспоминая свой первый опус, он пишет: «В 1921 году я был убежден, и это мое убеждение раз­делялось большинством моих современни­ков — физиков, что наука дает объективное знание о мире, который подчиняется де­терминистским законам. Мне тогда каза­лось, что научный метод предпочтительнее других, более субъективных способов фор­мирования картины мира — философии, поэзии, религии. Я даже думал, что ясный и однозначный язык науки должен представлять собой шаг на пути к лучшему по­ниманию между людьми. В 1951 году я уже ни во что не верил. Теперь грань меж­ду объектом и субъектом уже не казалась мне ясной; детерминистские законы усту­пили место статистическим. И хотя в своей области физики хорошо понимали друг друга, они ничего не сделали для лучшего взаимопонимания народов, а, напротив, лишь помогли изобрести и применить са­мые ужасные орудия уничтожения. Теперь я смотрю на мою веру в превосходство науки перед другими формами человече­ского мышления и действия как на само­обман, происходящий оттого, что молодо­сти свойственно восхищаться ясностью фи­зического мышления, а не туманностью ме­тафизических спекуляций. И все-таки я еще верю, что неудачи попыток улучшить мо­ральные нормы человеческого общества еще не доказали тщетность поисков наукой истины и лучшей жизни». В 1968 году он уже не верил и в это. В своей книге «Моя жизнь и взгляды» он вынес суровый, но справедливый вердикт: «Наука и техника разрушили этический фундамент цивилиза­ции и поставили человечество на грань ка­тастрофы». И предупреждает об опасности применения научных методов в обществен­ных науках и психологии. Об этом же са­мом, но еще раньше, в 1933 году, говорил М. Планк: «У математиков, физиков и хи­миков часто встречается склонность при­менить их точные методы для объяснения биологических, психологических и социоло­гических вопросов». Планк предупреждал об опасностях, с какими связано примене­ние этих методов к тем случаям, где господствуют совсем другие отношения. А еще раньше великий Ньютон, убедившись в том, какой джинн выпущен был им из бу­тылки, просил, чтобы его науку не приме­няли к живым объектам. У Ньютона это разочарование своим научным методом но­сило глубоко трагичный характер. В пору своих «Начал» еще молодым человеком он с увлечением писал: «Я молю Бога, чтобы развитые здесь методы можно было бы перенести на все науки и всe области зна­ния». Однако он почему-то не спешил с публикацией своих результатов. Целых 20 лет он колебался и приступил к составле­нию своей книги только в результате на­стойчивых уговоров своего друга Галлея.
Через 3 года после выхода в свет сво­ей книги Ньютон тяжело психически забо­лел. Не исключено, что в этом определен­ную роль сыграл стресс, вызванный созна­нием своей вины за выпущенного им из бутылки джинна — научный метод. Больше он к физике не возвращался, всецело по­грузившись в религиозные вопросы.
Уже глубоким стариком, 75 лет, Ньютон вступил в спор с Лейбницем, в котором заявил себя убежденным противником ме­ханической философии, то есть своего же метода, и категорически возражал против его применения к живым объектам. Что же это за дивный метод, который самые круп­нейшие физики просят применять с боль­шой осторожностью и не ко всем объек­там? К чему же его тогда применять?
Вот один возможный ответ.
Когда-то Лассаль познакомил Бисмарка с «научным» социализмом, о котором сам Ленин говорит, что его создатель Маркс лишь распространил методы естественных наук на социологию (против чего как раз и возражают и Ньютон, и Планк). Бисмарк заинтересовался и сказал: «Очень интересная теория. Жаль только, что она не была проверена. Хорошо бы ее испытать на ка­ком-нибудь народе, которого не жалко, например, на русских». Бисмарк и не по­дозревал, что в Симбирске вскоре родится мальчик, будущий великий эксперимента­тор, который и проверит марксову науч­ную теорию на стране, которую не жал­ко, — на России. По-видимому, и методы точных наук надо применять только к объ­ектам, которых не жалко. Но чего же нам не жалко? Не жалко всего, что создано природой и чего мы сами не умеем соз­дать. Не жалко, например, воздуха, оке­ана, рек, гор, вообще неживой природы. Но вот что удивительно. Как показал про­гресс НТР, и эта природа начисто гибнет от применения к ней наших научных мето­дов. Погибли озеро Севан, Арал, Кара-Бугаз, Красноярское водохранилище. Гиб­нет океан. Загрязняется атмосфера. Гибнет почва. Сейчас идет борьба за спасение си­бирских рек от научного метода. Что же это за странные научные методы, которые повсюду несут за собой смерть? Ведь соз­данные нами машины работают, и отлично работают. И именно так, как их запланиро­вала Наука.
Почему же она дает осечку, когда мы применяем ее не к искусственным, нами же созданным объектам, а к естественным, к природе? Чем природа отличается от на­ми созданных машин? Бэкон утверждал, что ничем, это для него было аксиомой. И эта аксиома была положена им в осно­вание новой науки, смысл ее ясен: изучать мир, считая его машиной. Увы, эта «акси­ома» глубоко ошибочна. Все наши препа­раты и машины — это объекты, природа которых полностью исчерпывается их функциональной ролью, вне которой они ничто: не должны обладать никакими свой­ствами. Вся технология их изготовления (очистка материала, стандартизация их де­талей и т. д.) преследует лишь одну цель: они должны идеально функционировать, то есть вести себя в точности так, как мы того желаем. И никак иначе. В противном случае это рассматривается как брак. Яс­но, что естественные объекты этому требо­ванию не удовлетворяют. Если бы мы даже знали все законы физики, то и это мало бы помогло нам в отношении естественных объектов и явлений, так как мы, как пра­вило, не знаем их начальных условий и уж тем более не можем их изменить. Мы не можем изменить ни массы электрона, ни его заряда, ни массу солнца, и т. д., и т. п. Наша наука применима только к искусст­венным объектам, к созданным нами же препаратам и машинам, в которых мы мо­жем полностью контролировать и задавать начальные условия. Но не к естественным объектам, которые вовсе не мертвые мате­риалы для наших поделок, а живые суще­ства. Мы даже не знаем, как создавать эти начальные условия.
Ньютон думал, что у нас на Земле, в наших лабораториях и машинах начальные условия определяем мы. А в мире — Бог. Сейчас же считают, что начальные условия случайны, то есть их задаем не мы и не Бог, а Его Величество Случай. Поэтому, чтобы сделать, естественную вещь объектом науки, то есть изучить ее в лаборато­рии, надо ее подвергнуть насилию, убить ее. Так, чтобы продемонстрировать и под­твердить открытые Павловым законы фи­зиологии высшей нервной деятельности, собаку помещают в «башню молчания» и обездвиживают ее. Павловская собака пе­рестает быть собакой, превращаясь в ма­шину для выделения слюны по звонку. Пе­рестав быть собакой, она стала зато объ­ектом науки. Сам Павлов это отлично соз­навал. Он писал: «Жизнь отчетливо указы­вает на две категории людей: художников и ученых. Между ними резкая разница. Одни —художники, писатели, музыканты, живописцы и т. д. — захватывают действи­тельность целиком, сплошь, сполна, живую действительность без всякого дробления, без всякого разъединения. Другие — уче­ные — именно дробят ее и тем самым как бы умерщвляют ее, делая из нее скелет. А затем как бы снова собирают ее части и стараются таким образом оживить, что, однако, им не удается никогда». И не удастся. Поэтому-то как только заходит речь о естественных объектах, в отноше­нии которых мы не властны: солнце, Сол­нечная система, жизнь и т.д.,— у науки не находится другого ответа на все вопро­сы, кроме: счастливый случай! Случайно планеты слепились из маленьких кусочков, и слепились именно, так, чтобы образовать устойчивую систему. Вероятность этого ничтожна. Ну и что же? Нам просто крупно повезло. Без этого счастливого случая мы бы с вами и не обсуждали этих вопросов, так как нас бы и не было. А какова веро­ятность самопроизвольного возникновения жизни? Нуль, если верить расчетам Вигнера. И так во всем.
Второй научный метод изучения естест­венных явлений и второй метод их умерщ­вления — это дробление, о котором гово­рил Павлов. То есть разбиение их на эле­менты, «атомы». Недаром в свое время был в моде лозунг: «атомизм вместо ани­мизма».
Суть его такая: целое разбивается на множество частей—элементов. Увы, все это не только неприменимо к живым си­стемам, но даже, как показала квантовая механика, и к атомам. Убив целое, мы больше никогда не соберем его из ча­стей.
Вернемся еще раз к поставленному на­ми вопросу. Почему наука, дающая такие хорошие рекомендации для техники, пасует перед естественными явлениями? Пови­нен в этом ее научный метод. Ведь наша наука экспериментальная. А что это значит? Когда-то Лаплас говорил: «Раньше физику считали естественной наукой, а сейчас ее считают экспериментальной. И это правиль­но, так как эксперимент по самому его оп­ределению означает нарушение естествен­ного хода природы». Что же мы изучаем? Артефакты? И что получится, если экспери­ментальный метод применять широко и глобально, как это делается сейчас и как того требует наука? Он нарушит весь есте­ственный ход природы, результатом чего будут катастрофы, которые мы и наблюда­ем. Те катастрофы — геологические и био­логические, которые уже вызвала наука, являющаяся лишь повторением в больших масштабах того, что каждый день делается в ее лабораториях — убийство живого, убийство природы. Можно было бы даже сказать, что наука — это религия природы, лаборатории — ее храмы, а ежедневное убийство природы, происходящее в этих храмах, — ее культ и жертвоприношение. Уничтожение природы — запредельная цель этого лжемессии.

СОН ФИЗИКА

Прочитав статью, я глубоко задумался и как-то неожиданно для себя не то заснул, не то впал в какое-то сомнамбулическое состояние. И тут ко мне неожиданно явил­ся знаменитый физиолог прошлого века Клод Бернар. В свое время его называли Бэконом XIX века. Он был создателем экс­периментального метода в физиологии и патологии. Странным образом увидев его, я нисколько не удивился, более того — я встретил его как доброго знакомого, кото­рого знал многие годы. И тут у меня завя­зался с ним интересный разговор, вероят­но, навеянный статьей N. Этот разговор я запомнил слово в слово и передаю его так, как это было в моем странном виде­нии.
— Приветствую вас, почтеннейший ма­эстро. Давно я вас не видел. Вы, верно, куда-нибудь уезжали?
— Да нет! Просто был очень занят. Мно­го было работы. Целыми днями не выле­зал из лаборатории.
— Да, да, я наслышан о ваших замеча­тельных успехах. Говорят, вы создаете или уже создали целых две науки: науку о здо­ровом организме и науку о больном. Нор­мальную физиологию и патологию.
— Льщу себя надеждой, что заложил фундамент для них. Да и пора. Давно. Ведь наука о неживой материи создана уже давно, в славный XVII век. И теперь настало время перенести методы этих точ­ных наук и на изучение живой материи.
— Но разве можно переносить методы, принятые в науке о мертвой материи, в науку о живой? Можно ли их приравни­вать друг к другу: мертвое и живое, лед и пламя?
— Видите ли, понятия живой и мерт­вый — относительные понятия. Они удобны в обиходе, но нетерпимы в науке. Для экс­периментальной физиологии нет ни живой материи, ни мертвой. Есть лишь одна мате­рия, для изучения которой и методы долж­ны быть едины. Это, если можно так выразиться, наша аксиома. Аксиома экспери­ментального метода. А кроме того, для то­го-то и существует экспериментальный ме­тод, чтобы создать в эксперименте такие условия, в которых живая материя ничем бы не отличалась от мертвой. В этом-то и состоит искусство эксперимента. А иначе зачем бы он был нужен? В эксперименте свойства и силы живой материи должны — я подчеркиваю: должны! — функциониро­вать точно так, как и свойства мертвых тел. Жизнь здесь больше ни при чем, и ее не надо вмешивать в детерминизм явлений, создаваемых экспериментальным методом.
Кстати уж замечу, что я вовсе не создаю, как вы мне это приписываете, двух наук: нормальную физиологию и патологию. Су­ществует только одна наука — физиология. Здоровье и болезнь, как живое и мертвое, — тоже относительные понятия, удобные только в обиходе. В научной медицине им нет места.
— Как это? Ведь болезни-то существуют! Больными переполнены все больницы.
— Это совсем другое. Посмотрите, в мертвой материи болезни нет. Почему же они должны быть в живой материи?
— По-видимому, — попытался отшутиться я,— болезнь — особая привилегия живого.
— Хм, странная привилегия. Представьте себе, что в вашей квартире порван про­вод. Естественно, что свет погас во всей квартире. Болезнь это или нет?
— Нет, конечно.
— Тогда почему называть болезнью по­вреждение нервов? И так называемое бо­лезненное состояние, и здоровье — толь­ко различные состояния живой материи, отличающиеся некоторыми условиями сво­его возникновения и существования, и только. Лед и пар — два состояния воды, отличающиеся условиями своего возникно­вения — температурой. Но можно ли одно состояние назвать нормой, а другое — па­тологией?
— Чрезвычайно оригинальная точка зре­ния.
— Отклоняю комплимент. Просто здра­вая.
— Но ведь тогда нет и смерти?
— Нет, конечно, — как особой сущности. Это тоже одно из состояний живой мате­рии, характеризующееся условиями своего возникновения, и только. И ничего боль­ше. И мы должны овладеть этими условия­ми, чтобы по нашему желанию уметь пе­реводить материю из одного состояния в другое: здоровое в больное, живое в мертвое, так, как мы это делаем с водой, кипятя ее или, наоборот, замораживая.
— В одну сторону вы это умеете делать, как, впрочем, могли отлично делать и на­ши предки, жившие задолго до нас. Это совсем нехитрая наука: делать из здорово­го человека больного или убить его. А вот умеете ли вы это делать в другом на­правлении? Делать из больного — здорово­го, а из мертвого — живого?
— Пока не умеем, но научимся! Обяза­тельно научимся!
— Прелюбопытнейшая точка зрения.
— Ничего любопытного. Просто здравая. И заметьте, знание всех обстоятельств и условий, от которых зависит наступление того или иного состояния или того или иного явления — это все, что мы можем знать. Но зато ничего больше нам и не нужно знать.
— Как? А истина, а объяснение приро­ды?
— Идеалистическая чепуха! Наука не объясняет нам природу, но дает власть над ней. А для этого нужно знать только одно: как и чем надо подействовать на вещь, чтобы получить желаемый эффект.
— То есть рецепт?
— Вот именно — рецепт. Научное зна­ние — совокупность рецептов или правил действия, приводящих к успеху, типа: хо­чешь получить водород — брось кусочек цинка в серную кислоту. И это все, что можем знать, и все, что нужно знать. Большего и не нужно.
— Но какие же цели ставит себе наука?
— Воздействие на природу — такова са­мая возвышенная цель науки. Это же и цель человека перед лицом мира, который он хочет покорить и подчинить своей вла­сти. Экспериментальная наука — завоева­тельная наука. Физика и химия завоевали нам неживую природу, сделав ее сырьем и топливом для нашей индустрии. Физиоло­гия же должна нам завоевать живую при­роду и сделать нас господами жизни и смерти. Создать индустрию жизни, про­мышленное изготовление живого. Она дол­жна овладеть всеми пружинам живой ма­терии, чтобы заставить ее действовать по нашему желанию. Это, так сказать, общая ее цель. Специальная же цель эксперимен­тальной науки состоит в точном определе­нии условий проявления различных фено­менов и состояний материи, ибо только воздействуя на эти условия, мы можем стать хозяевами и господами соответству­ющих явлений.
Помнится, что некий мыслитель, име­ни которого не помню, где-то сказал: «Философы до сих пор объясняли мир, а дело-то в том, чтобы его изменить». Золо­тые слова! Я бы велел их высечь на плите и поставить в каждой лаборатории, как на­поминание и как девиз экспериментально­го метода.
— Но ваша цель неисполнима даже в отношении мертвой материи. Вы же не мо­жете подчинить себе солнце, планеты, звез­ды, реки и моря, чтобы по своему жела­нию ими управлять?
— Да, это правда. Пока мы этого не мо­жем. Вообще естественные вещи, то есть вещи, не созданные нами и находящиеся в естественных условиях, а не эксперимен­тальных, нам не подвластны, И это понят­но. Все, что не создано нашим умом, не только не подвластно нам, но даже не мо­жет быть и познано нами, и потому не является в собственном смысле предметом науки. Ибо мы можем познать только то, что создано нами самими.
— Но разве астрономия не наука?
— Ну какая же это наука, если мы не можем по желанию изменить орбиты пла­нет и звёзд, ни даже взорвать их?
— Но если естественные вещи не явля­ются объектами науки, то какие же со­ставляют ее предмет? Не искусственные же?
— Вот именно искусственные. Создан­ные нами в наших лабораториях и на за­водах. В этом отношении эксперименталь­ная наука напоминает математику, в кото­рой ее идеальные объекты тоже строятся нами. Только в математике эти объекты создаются в голове из понятий, а в экспериментальных науках они создаются в ла­бораториях из естественных материалов. Это, если угодно, и есть наша вторая при­рода, созданная нами и во всем покорная нам. В ней мы являемся полными хозяе­вами. Ее объекты ведут себя в точности так, как мы того желаем, и не могут вести себя иначе. А естественные вещи пока ус­кользают от нас, от нашей власти, а значит, и от научного познания.
— Пока?
— Да, пока! В конце концов и астроно­мия, и география, и океанология, и эколо­гия выйдут из лабораторий. Нам уже дав­но тесно в их стенах. Точнее говоря, мы превратим природу в свою лабораторию. Мы заставим реки изменить течение: они будут течь как нам нужно и куда нам нуж­но, мы будем срывать горы и насыпать но­вые, удобные для нас, уничтожать нежелательные для нас виды животных и расте­ний, и даже целые биоценозы, и насаж­дать новые, выгодные нам. Короче, мы из­меним весь лик природы. Создадим из нее огромное промышленное производство, ги­гантскую фабрику, работающую по точно предписанной нами технологии. Помните, еще Бэкон пророчил: «Обратить природу из храма в мастерскую и фабрику». Мы создадим индустрию живого, производя живую материю прямо из неживой.
— Но это же только утопия, и к тому же малоприятная!
— Пока — утопия, но ведь история дви­жется от утопии к науке. И коммунизм был долгое время всего лишь безобидной уто­пией.
Маэстро посмотрел на меня победонос­но, ожидая заслуженного, как ему каза­лось, восхищения этой утопией.
— Не скрою, — начал я, несколько подав­ленный, — ваша утопия…
— Это не утопия, а план! И программа будущих преобразований.
— Пусть будет план. Он величествен, но как-то не вдохновляет. Производит ка­кое-то гнетущее впечатление на душу. Превращение живой природы в завод и казарму — это аракчеевщина на космиче­ском уровне. Граф Аракчеев или его лите­ратурный двойник Угрюм-Бурчеев, если он даже вырастет до небес, не станет от это­го более привлекательной фигурой!
— Это у вас отрыжка прошлого. Я все­гда утверждал, что поэзия, красота, поэти­ческие воззрения на природу не только чужды науке, но и вредны ей и даже опас­ны, так как могут увлечь слабые и нестой­кие умы. Потому-то великий Лейбниц и предупреждал ученых беречься от оболь­щений красотой природы и говорил, что требуются большие усилия, чтобы уберечь­ся от притягательной силы красоты при­родных машин (то есть живых существ). Впрочем, тут виноваты мы сами, ученые. Зачем мы допустили в наших колледжах преподавание изящной словесности, исто­рии искусств? Разрешили художественные выставки? К чему все это? Разве же неясно, как одурманивает вся эта «красота» не­устоявшиеся головы! Я бы даже предлагал в качестве иммунной сыворотки про­тив яда красоты изобрести какое-либо ис­кусство безобразного, уродливого, оттал­кивающего, чтобы сделать неокрепшие умы нечувствительными к действию яда красоты.
Чтобы остановить эти неприятные излия­ния, я решил сбить его на другую тему:
— Мы несколько отвлеклись. А скажите, ставите ли вы целью науки изыскание тера­певтических средств?
Ответ маэстро поразил меня:
— Врач-экспериментатор должен стре­миться к воспроизведению болезненных состояний по своему желанию. Наша цель — искусственно вызывать болезни, а не ле­чить.
— Не понимаю.
— Будде приписывают слова, будто бы сказанные им в проповеди: «Чтобы жизнь спасти, надо жизнь убить». Глубочайшая мысль, если только понять ее правильно. Чтобы спасать жизнь, мы, врачи, должны сначала научиться убивать жизнь, в совер­шенстве овладеть искусством убийства жиз­ни. И эти слова Будды я бы тоже велел высечь на плите и выставить как напоми­нание экспериментирующему врачу и как девиз экспериментального метода в каж­дой лаборатории.
— Как это?
— Очень просто. Наша цель — изучение механизма болезней, а не изыскание средства от них. Мы скорее желаем знать, как сделать живое существо больным, чем как его вылечить. Желаем знать различные ме­ханизмы смерти во всех ее видах.
— Да зачем?
— Потому что это лучше посвятит нас в тайны жизни, чем любое иное изучение. И нам надо много и очень много убить живой материи, чтобы постичь загадку жиз­ни, то есть овладеть жизнью, стать ее гос­подином. Властелином жизни. Но — увы! — наше общество еще не доросло до здра­вых взглядов. Нам не разрешают экспери­ментировать на людях, хотя бы на преступ­никах, анатомировать на живом теле, рас­секать, перерезать нервы и спинной мозг, втирать в артерии мелкий песок, удалять одну половину мозга и даже весь мозг и т. д. А ведь без этого не жди прогресса! Говорят, это аморально. Какая чушь! Ведь мы работаем для научно-технического про­гресса. Подняли вопль против вивисекции. Между тем сами устраивают войны, кото­рые уносят десятки миллионов людей, изо­бретают отравляющие газы, бомбы, гото­вят бактериологическую войну. Устраивают революции, строят концлагеря. Это ли не эксперименты?
— А не кажется ли вам, маэстро, что проектируемая вами экспериментальная медицина и вообще биология — отличная питательная среда для выращивания мо­ральных уродов? Как можно быть врачом, да что там врачом! — оставаться челове­ком экспериментатору, который ежеднев­но в своих камерах пыток, лабораториях пытает, мучает, увечит и убивает живые су­щества, наблюдая за их последними кон­вульсиями?
— Он производит дознание истины. Но вы подняли важный вопрос, которого я и сам хотел коснуться: о моральных требо­ваниях, которые предъявляет к своему слу­жителю наша наука. Главное требование к ученому — он должен обладать большим мужеством и неограниченной верой в себя и свой экспериментальный метод. В пер­вую очередь они ему нужны, чтобы проти­востоять воплям черни против нас и нашего метода — анатомирования на живом те­ле. Нас называют моральными чудовища­ми, извергами, выродками. На эти обвине­ния невежественной черни нам наплевать, конечно, с высокой колокольни. На то она и чернь! Но она требует от своих прави­тельств запретить наши эксперименты, ко­торые она называет инквизиционными ме­тодами дознания истины. Но им это не удастся! Нет! Ведь правительства стоят за нас. А кто им будет изобретать смерто­носные газы для будущих войн, готовить бактериологическую войну? Мы! А для этого нужны испытания на живых сущест­вах. Но даже имея дело не с людь­ми, а с животными, требуется немалое мужество. Я сам не раз анатомировал на живых собаках и обезьянах. И каждый раз испытывал неприятные чувства, когда животные с глазами, полными слез, трогают вас за руку, стонут. И тут мы со всей ре­шительностью должны подавить в себе эту ненужную и даже вредную для прогресса науки чувствительность и мягкотелость. В конце концов, некоторое очерствление ученых — очень малая плата за те бесцен­ные дары, которыми осыпала и еще осыплет нас экспериментальная наука. И действительно, ведь только с помощью этого ме­тода науки о мертвых телах достигли тех блестящих завоеваний, которые позволили человеку распространить свою власть на все окружающие его естественные явле­ния. А теперь пришло время медицине, и вообще биологии, встать на этот путь, чтобы завоевать живую природу и быть спо­собной в корне изменить все явления в мире живых существ. Изменить всю биоло­гию природных машин, то есть живых су­ществ, приспособив их для наших нужд. Что значит некоторое моральное огрубе­ние по сравнению с этой величественной и возвышенной целью? Эта цель оправдывает все средства, с помощью которых она бу­дет достигнута. Нас обвиняют в том, что мы нарушаем естественный ход природы, тогда как, мол, нужно наблюдать за ее ес­тественным ходом, не мешая ему. Нужно, мол, вести туда, куда направляет сама при­рода, а не вопреки ей. Да, мы делаем это и гордимся этим. Для нас природа не храм, а мастерская, лаборатория или даже фаб­рика, которую мы желаем подчинить себе. И заставить ее работать по нашей техно­логии, а не по своей. Мы вовсе не скрываем, что наша цель — пересоздать природу.
— Но мне кажется, что ваша надежда или вера в то, что живая природа подчиня­ется тем же законам, что и мертвая — пу­стая мечта, утопия.
— Вы ошибаетесь. Она не подчиняется, ее подчиняют. В этом состоит мощь экспе­риментального метода, в этом залог нашей веры. Наш символ веры: знать — это значит мочь.
— А вы не боитесь, что природа может взбунтоваться против вас?
— Пусть только попробует.
— А не опасаетесь ли вы, что в резуль­тате вашего некомпетентного вмешатель­ства, основанного на отождествлении знания и могущества, вы можете уничтожить всю природу?
— В конце концов и уничтожим, чтобы построить новую, еще лучше прежней.
— Но старые люди не зря говорили: лучшее — враг хорошего.
— И зря говорили. Если бы наши рыбо­образные предки думали так же, как вы, они бы до сих пор сидели в воде. И мы бы с вами не рассуждали здесь. Люди па­хали сохой, жили в деревянных лачугах и сидели по вечерам с лучиной или жирни­ком.
— Лучше жить в лачуге, но жить, чем погибнуть вместе с разрушенной нами при­родой.
— Это дело вкуса. Вы любуетесь красо­тами природы, мы ищем в ней пользы, смотрим на нее как на материал для на­ших поделок. Вы желаете жить с ней в гар­монии, мы желаем господствовать над ней. Вы желаете созерцать природу, мы хотим её преобразовать по своему вкусу. Вам нравится патриархальная жизнь малых групп: деревня, село, городок. Мы — за централизованное тоталитарное устройство общества, основанное на науке. Технотрон­ное государство, Бэконовское царство че­ловека. Вы любите фуги Баха, мы любим поп-музыку. Вы любите разных сикстин­ских мадонн и милосских венер, а мы обо­жаем девушку с гитарой Липшица и карти­ны Шагала. Вы любите не тиражируемую элитарную культуру, а мы любим неогра­ниченно воспроизводимую, как и наши экс­перименты, массовую культуру. Короче, вы любите прошлое, а мы любим будущее. Нам не о чем говорить, у нас нет общего языка. И все же скажу вам в заключение, что вся ваша хрупкая философия и психо­логия основана на красоте мира, гармонии с природой, с Целым миром и созерцатель­ным отношением к природе, любовании. А наша философия зиждется на других стол­пах. Мы заменили красоту — пользой, гар­монию с природой — борьбой с ней за гос­подство над ней, созерцательное отноше­ние — преобразованием природы, целост­ное восприятие природы — атомизмом. Ко­роче, анимизм — механизмом.
— Я согласен с вашим диагнозом, но де­лаю из него другой вывод. Возвращение назад — единственное, что может спасти нас от вашей философии тотального раз­рушения всего, культа нового Молоха — науки и научно-технического прогресса, требующего, как и старый Молох, все новых и новых жертв.
— Попробуйте хотя бы затормозить наш прогресс. И вы будете раздавлены. Мы сломим вас. Ибо наше движение неодоли­мо. История работает за нас и на нас.
— Почему же вы тогда нас боитесь и грозите сломать нас, раздавить?
— Чтобы убрать с нашей дороги, дороги прогресса, сор. Вы слишком много рас­суждаете и слишком доверяете своему ра­зуму. Потому-то я всегда говорю своим ученикам: главный ваш враг, враг экспе­риментального метода — вы сами, ваша склонность к рассуждению и доверие к своему разуму. Между тем как трудность обучения экспериментальному методу со­стоит не в том, чтобы научить хорошо рас­суждать, а в том, чтобы отучить. В экспериментальной науке нужны не хорошие рассуждения, а просто поменьше рассуж­дать.
— Ну вот, вы уже боитесь разума. Го­товы заткнуть всем рты. Так вы боитесь за свое положение? Нет, маэстро, признайтесь, что ваша песенка спета, ваш поезд ушел. Время теперь работает не на вас. Если раньше вы были обманутыми и лишь по­неволе обманщиками, то сейчас вы пре­вратились в сознательных обманщиков. Ваша наука стала вторым изданием печаль­ной памяти алхимии, и как прежние алхи­мики вы прибегаете к обману и мошен­ничеству, обещаете все, что угодно. Ваше место теперь в рядах писателей-фантастов. Ваша наука сейчас представляет собой сплав из сочинений маркиза де Сада и фантастики Лема. Нет, время теперь рабо­тает против вас. Посмотрите только, что осталось от аксиом вашего прославленного экспериментального метода. Ваше любимое детище — детерминизм или просто фата­лизм— тю-тю, ушел в прошлое. Его по­хоронила квантовая физика. Ваше деление сущего на познающее «я» и познающийся объект и противопоставление их раздели­ло судьбу детерминизма. Первым призна­ком неистинности теории является некра­сивость ее. Ваши теории и догмы почти сплошь безобразны. И все они у вас про­валились. Лопнули, как мыльные пузыри. Лопнуло ваше представление о пассивно­сти, инертности и бездеятельности мате­рии, которая способна, мол, действовать и двигаться, как ленивый осел, только под ударами бича. Квантовая физика показала, что спонтанная активность материи — ее естественное и врожденное свойство. И потому-то мы не можем (принципиально не можем) управлять атомными процессами. Лопнул и пресловутый «атомизм», застав­лявший повсюду — и в организме, и в био­ценозах, и в наших ощущениях и чувствах — кругом видеть ассоциации независимых друг от друга элементов (клеток, тканей, особей, видов, рефлексов, тропизмов и т. д.), которые живут якобы исключитель­но для себя и знать ничего не знают о других особях и видах. Лопнула и дарви­новская теория борьбы всех против всех и всех против природы, как движущей си­лы эволюции. Эта теория, кстати, состав­ляла естественнонаучный базис другой не менее «оригинальной» теории классовой борьбы. Ваши обещания создать искусст­венный интеллект позорнейшим образом провалились, это была просто липа. Дока­зано, что это сделать нельзя (Гёдель), но вы укрываетесь за невежеством и продол­жаете дурачить общество своими пустыми байками. Вы не изучаете природу, а при­спосабливаете ее к своим догмам и своей идеологии. Повторяю, ваша песенка спета, но вы все еще держитесь за ваши химе­ры и, чтобы спасти их, пускаетесь на об­ман и мошенничество. Но на обмане долго не проживешь.
— Проживем.
— Обманутый вами народ возьмется, на­конец, за ум.
— Пусть лучше поберегут свои головы. А таким крикунам, как вы, мы, дай срок, будем вырезать их злые языки.
— Вот-вот, вы уже и грозите! Потому что вам нечего ответить.
— Если будет нужно, то и ответим. Что же касается вашего злорадства по поводу так называемого крушения детерминизма, который якобы произвела ваша хваленая квантовая физика, то я вам скажу на это вот что. Квантовая физика — новейшее возрождение язычества, обязанное излишнему рассуждательству, против которого я всегда самым категорическим образом возра­жал. Да, я вижу, как был дальновиден Бэкон, который еще на заре нашей науки усмотрел опасность для нее, таящуюся в нашей природе. Он полагал, что можно избежать этой опасности, искусственно соз­дав идеальную природу ученого и заменив ею его реальную, с которой он родился, я подобно тому, как в нашей лаборатории мы имеем дело не с естественной реальностью, а с реальностью, созданной самим экспериментальным разумом. Подобно это­му, думал Бэкон, и сам ученый должен иметь искусственно созданную техническую или идеальную природу. Он думал добиться этого очищением нас от нашей ветхой природы путем борьбы с идолами: идолом индивидуальности, идолами рода (национальности), идолами прошлого и идолами нашей человеческой природы. Ученый, по мысли Бэкона, должен перестать быть лич­ностью, «я», перестать быть немцем или французом, он должен забыть свою исто­рию, у него не должно быть прошлого, и, наконец, он должен перестать быть и человеком, а стать чем-то вроде эксперимен­тальной машины. Увы, эта программа ока­залась трудновыполнимой. Идолы оказа­лись сильнее нас. Мы все еще слишком личностные, слишком французы или немцы, слишком дети истории и главное — слиш­ком человеки. Думается мне, наступило время заменить человека неким синтезом человека и машины, каким-нибудь искус­ственным организмом: он, кажется, теперь у вас называется киборгом. Будущее чело­века должно быть абиологическим. Это ра­но или поздно будет сделано. Но лучше это сделать раньше, чем позже. Только тогда прогресс науки обретет устойчивость, и этот наследник человека доделает дело, начатое человеком, но не исполненное им вследствие недостатков своей биологиче­ской природы.
— Вот эта-то оторванность ученого от всего — от своего народа и его прошлого, от своей личности, даже от человеческой природы — и порождает чуждых всему ми­ру изгоев, человеко- и природоненавистников, даже не по убеждению, а по своей пустоте. Будь простым, ничем, и ты напол­нишься злобой ко всему. Потому-то ваш лозунг: «Я ничто, но должен быть всем» — это и есть ваша тайна, тайна «евреев внутреннего обрезания».
— Громко, пташечка, запела. Смотри, как бы тебе не попасть в суп или,— пошу­тил он,— к нам в эксперимент.
И вот тут-то на меня напала какая-то ве­селая бесовщина. Мне захотелось пробить броню этого меднокожего истукана. Под­деть его!
— Послушайте, маэстро,— начал я за­пальчиво,— вообразите, что я пленен вашим экспериментальным методом и хочу применить его к изучению психологии, по­ведения людей, дабы стать их хозяином и повелителем. А почему бы и нет? Разве человек не такое же животное, как все ос­тальные? Что же я делаю? Чтобы доказать, что человек ничем не отличается от мерт­вого тела, скажем, булыжника, я беру па­рочку Бернаров…
— Это что, намек?
— Что вы, маэстро! Нисколько. Мы же просто ставим эксперимент, занимаемся с вами наукой. А в науке, как вы нас учи­ли, нет места ни «я», ни «ты». Она безлич­на, как и ее объект, который можно на­звать Бернаром или каким другим именем. А можно даже проще — номером, скажем: образец Щ-32-17. Так вот, беру парочку Бернаров покрупней и швыряю их с ка­кой-нибудь Пизанской башни, поддав им ногой в зад.
— Вы забываетесь! Я вынужден буду об­ратиться в полицию…
— Не волнуйтесь и не мешайте важному эксперименту. Будьте при эксперименте му­жественным, хладнокровным, как вы нас учили. Но я отвлекся от описания экспери­мента. Сбросив обоих Бернаров, я вслед за ними бросаю булыжник. И к великому удовольствию убеждаюсь, что и камень, и оба Бернара приземлились одновременно. Итак, в нашем эксперименте, как вы нас не раз уверяли, наши так называемые жи­вые Бернары ничем не отличаются от мертвого булыжника.Что и требовалось доказать, как говорят математики. Не буду уж говорить о моих физиологических и биохимических опытах на Бернарах, когда я удалял у них почки, печень… Ну, в общем делал все то, чему вы нас учили. Разуме­ется, как вы и предсказывали, никаких от­личий моих Бернаров от собак и кошек я не обнаружил. После этого я пожелал изу­чить высшие психические функции у Бер­наров, их психологию и общественное по­ведение. Для этого я беру парочку Берна­ров и сажаю их на день в башню молча­ния, предварительно обездвижив их. Дер­жу их впроголодь 5—6 дней. Дело в том, что я хочу на них изучить их высшие пси­хические функции, хочу выработать и у них условный рефлекс так, чтобы при ви­де кусочка мяса в моих руках они кидались бы ко мне лизать мои сапоги. Как я и предвидел, выработка этого условного рефлекса у них идет успешнее, чем у со­бак. Собака часто артачится, визжит, рвет­ся с цепи. Бернары этого не делают нико­гда, зная, что за это выпорют. И терпели­во ждут очередной порции вознагражде­ния, после чего старательно вылизывают мне сапоги. После этого я беру десятка два-три Бернаров и помещаю их в неболь­шой концлагерёк, обнесенный проволокой, через которую я пропущу ток высокого напряжения. Там я наблюдаю за их драка­ми из-за объедков, которые я им бросаю, чтобы определить иерархию в их группе: который из них α, который β и т. д. Затем начинаю их дрессировать: ходить по струн­ке, падать ниц перед портретами лагерных начальников и выкрикивать перед портре­том главного надзирателя: «Слава велико­му (имярек) за нашу счастливую жизнь!».
Затем обучаю их навыкам совместного коллективного труда. Например, вырыть канаву, в потом закопать ее, снова вырыть и снова закопать, и т. д. Например, до 20, 30, 100 раз. Попутно я определяю их спо­собность к счёту. Дрессировка, сверх вся­ких ожиданий, прошла блестяще. Все уро­ки Бернары выучили и в благодарность за науку лизали мне сапоги, чего я от них и не требовал. Всеми этими экспериментами, как мне кажется, было убедительно дока­зано, что Бернары понятливые, признатель­ные и очень социабельные существа, настоящие homo socialis, склонные к высшим формам общественной жизни. Учил я их и разгадывать ребусы, запоминать стишки, проходить лабиринты. Всюду они показы­вали высокие способности. Я заметил у них только одну особенность, которой не на­блюдал у других животных. Они толпами бегали ко мне, донося на своих друзей, не проявляющих почтительности перед портретами лагерных вождей. Я приписы­ваю эту черту их высшей психической дея­тельности, хорошо развитому у них чувству ответственности и способности сообщест­ва Бернаров к самоорганизации. Что вы думаете, маэстро, о моих успехах? Мне ка­жется, я неплохо усвоил идею вашего экс­периментального метода? Как вы думаете? Кстати, скажу не в похвальбу себе, что пра­вительство заметило мои исследования, по­здравило меня с успехами и обещало ис­пользовать наши с вами методы научной дрессировки в общегосударственном масштабе на великих стройках. А еще я меч­таю о самом грандиозном применении ва­шего плодотворного и чудодейственного метода: выработать у моих Бернаров на­выки противоестественного поведения. Ну, например, принимать ложь за истину, а ис­тину за ложь, черное за белое, а белое за черное, добро за зло, а зло за добро, доброе и прекрасное за безобразное, а безо­бразное за доброе и прекрасное, и т. д. Неужели не понимаете? Ну, например, что­бы мои Бернары отказывались от вкусной еды, пороли себя кнутами, и не в шутку, а до крови, спали на гвоздях, кастрирова­ли себя, ходили бы, как собаки, на четве­реньках и подбирали прямо с полу крош­ки, считая, однако, что всем этим они воз­вышаются над миром, приобретают некую высшую, сверхчеловеческую природу… Как вы думаете, маэстро, удастся мне это с помощью одной только рациональной си­стемы наград и наказаний? Или придется к ним подпустить что-нибудь вроде религии или на худой конец утопии, например по­строения царства Божия, рая, восстановле­ния той природы Адама, которую он имел в раю до грехопадения, власть над миром, стать Богом, чтобы взорвать Вселенную?
Я взглянул на своего собеседника. Учи­тель стоял красный и раздувшийся от него­дования, как рыба-шар. Я не удержал­ся от смеха, чихнул и… проснулся.
Я не был удивлен сном, я был им по­давлен. Что же это за цивилизация, думал я, в которой открыто проповедуется, да что там проповедуется, — вдалбливается такой кровожадный бред? И кем пропове­дуется? Самой наукой!

comments powered by HyperComments